• Приглашаем посетить наш сайт
    Екатерина II (ekaterina-ii.niv.ru)
  • Вяземский П. А.: О Жуковском

    По поводу бумаг В. А. Жуковского

    (Два письма к издателю "Русского архива")

    I

    Вы просите меня, любезнейший Петр Иванович1, дать вам некоторые пояснения относительно к бумагам В. А. Жуковского, которые напечатаны в нашем "Русском архиве". Охотно исполняю желание ваше. Начну с того, что вы совершенно справедливо замечаете, что полная по возможности переписка Жуковского, т. е. письма, ему писанные и им писанные, будет служить прекрасным дополнением к литературным трудам его. Вместе с тем будет она прекрасным комментарием его жизни. За неимением особенных событий или резких очерков, которыми могла бы быть иллюстрирована его биография, эта переписка близко ознакомит и нас, современников, и потомство с внутреннею, нравственною, жизнью его. Эта внутренняя жизнь, как очаг, разливалась теплым и тихим сиянием на все окружающее. В самых письмах этих есть уже действие: есть в них несомненные, живые признаки душевного благорастворения, душевной деятельности, которая никогда не остывала, никогда не утомлялась. Вы говорите, что печатные творения выразили далеко не все стороны этой удивительно богатой души. Совершенно так. Но едва ли не то же самое бывает и со всеми богатыми и чисто-возвышенными натурами. Полагаю, что ни один из великих писателей, и вместе с тем одаренных, как вы говорите, "общечеловеческим достоинством", не мог выказаться, и высказаться вполне в сочинениях своих. Натура все-таки выше художества. В творении, назначенном для печати, человек вольно или невольно принаряживается сочинителем. Сочинитель в памяти чуть ли не актер на сцене. В сочинении все-таки невольно выглядывает сочинитель. В письмах же сам человек более налицо. Художник, разумеется, не убивает человека, но, так сказать, умаляет, стесняет его. Все это говорится о писателях, которые отличаются и великим художеством, и великими внутренними качествами. С писателями средней руки бывает часто напротив. Они, по дарованию своему, когда оно есть, могут высказываться более и вымазывать более, чем натура их выносит. Дарование их, то есть талант, то есть врожденная уловка, есть прикраса, а не красота: это часто блестящее шитье по основе неплотной, быть может и дырявой.

    Из бумаг, сообщенных вами, каждая имеет цену и достоинство свое. Но на меня живее всего подействовали письма Батюшкова. Другие будут читать эти письма, а я их слушаю. В них слышится мне знакомый, дружественный голос. На него как будто отзываются и другие сочувственные голоса. В этом унисоне, в этом стройном единогласии сдается мне, что слышу я и свой голос, еще свежий, не притуплённый годами. При этом возрождении минувшего припоминаю себе ближних и себя. Это частое и временное воскресение из мертвых. Да и кто же и здесь, на земле, хотя отчасти, не живет уже загробною жизнью? В жизни каждого таится уже несколько заколоченных гробов.

    Где прежний я, цветущий, жизнью полный?2 -

    сказал, кажется, Жуковский. Где они? Где оно, это время, которое оставило по себе одни развалины, пепел и могилы? Для людей нового поколения эти развалины, эти могилы и остаются развалинами и могилами. Разве какой-нибудь археолог обратит на них мимоходом одно буквальное внимание: холодно и сухо исследует их и пойдет далее искать других могил. Но если, на долгом пути своем, странник, попутчик товарищей, от которых отстал, которых давно потерял из виду, наткнется в степи на могилу одного из них, эта могила, пепел, в ней хранящийся, мгновенно преобразуются в глазах его в дух и плоть. Эта могила ему родственная: тут часть и его самого погребена. Могила уже не могила, а вечно живущая, вечно нетленная святыня. В виду подобных памятников запоздалый странник умиляется и с каким-то сладостно-грустным благоговением переживает с отжившими для света, но для него еще живыми года уже давно минувшие.

    И тут не нужны воспоминания ярко определившиеся, не нужны следы, глубоко впечатлевшиеся в почву. Довольно безделицы, одного слова, одной строки, чтобы вызвать из нее полный образ, всего человека, все минувшее. Любовнику достаточно взглянуть на один засохший цветок, залежавшийся в бумажнике его, чтобы воссоздать мгновенно пред собою всю повесть, всю поэму молодой любви своей. Дружба такой же могучий и волшебный медиум...

    <...> В письмах Батюшкова находятся звездочки (на стр. 350 и 361). Эти звездочки в печати то же, что маски лицам, которым предоставляется сохранять инкогнито...

    Восстановление имени моего наместо загадочных звездочек нужно и для истории литературы нашей. Оно хорошо объяснит и выставит напоказ, какие были в то время литературные и литераторские отношения, а особенно в нашем кружке. Мы любили и уважали друг друга (потому что без уважения не может быть настоящей, истинной дружбы), но мы и судили друг друга беспристрастно и строго, не по одной литературной деятельности, но и вообще. В этой нелицеприятной, независимой дружбе и была сила и прелесть нашей связи. Мы уже были арзамасцами между собою, когда "Арзамаса" еще и не было. Арзамасское общество служило только оболочкой нашего нравственного братства. Шуточные обряды его, торжественные заседания - все это лежало на втором плане. Не излишне будет сказать, что с приращением общества, как бывает это со всеми подобными обществами, общая связь, растягиваясь, могла частью и ослабнуть: под конец могли в общем итоге оказаться и арзамасцы пришлые, и полуарзамасцы. Но ядро, но сердцевина его сохраняли всегда всю свою первоначальную свежесть, свою коренную, сочную, плодотворную силу.

    Напечатанное на странице 358-й письмо неизвестного лица3 к неизвестному лицу есть письмо Батюшкова ко мне. Стихи, разбираемые в нем, мои. "Не помяни грехов юности моея". Я этих стихов и не помянул, т. е. не напечатал: они со многими другими стихотворениями моими лежат в бумагах моих и не торопясь ожидают движения печати.

    Стихи, упоминаемые в примечании на той же 358 странице, взяты из куплетов, сочиненных Д. В. Дашковым4. После первого представления "Липецких вод" было устроено в честь Шаховского торжественное празднество, помнится мне, в семействе Бакуниных5 до комедии "Липецкие воды" и до общества "Арзамас", принадлежит более или менее истории русской литературы. Тут отыщутся некоторые черты и выражения физиономии ее в известное время. Напечатанное в "Сыне Отечества" и упоминаемое в страницах 356 и 357 "Письмо к новейшему Аристофану", то есть к князю Шаховскому, есть тоже произведение арзамасца Чу, то есть Д. В. Дашкова.

    Теперь от чисто литературной стороны повернем к политической, также по поводу бумаг Жуковского, и поговорим о братьях Тургеневых. Но оставим это до следующего письма.

    II

    На странице 318 (Русский архив, 1875, кн. III) сказано: "Три последние брата (Тургеневы) после 14-го декабря 1825 года принадлежали к числу опальных людей" - и проч. Это не совсем так. Опалы тут не было. Николай Иванович был не в опале, а под приговором верховного уголовного суда. Не явясь к суду после вызова, он должен был, как добровольно не явившийся <...>, нести на себе всю тяжесть обвинений, которые приписывались ему сочленами его по тайному обществу, и, между прочими, если не ошибаюсь, - Пестелем и Рылеевым. Братья Александр и Сергей не принадлежали к обществу. После несчастия брата они сами добровольно отказались от дальнейшей своей служебной деятельности. Сергей Тургенев вскоре потом умер, Александр потом сохранил придворное звание свое. <...>

    Император Николай не препятствовал и Жуковскому, человеку, приближенному ко двору и к самому царскому семейству, быть в сношениях с другом своим Николаем Тургеневым и упорно и смело ходатайствовать за него устно и письменно. Тем более не мог он негодовать на двух братьев Тургеневых за то, что они по связям родства и любви не отреклись от несчастного брата своего. В то время рассказывали даже следующее. Вскоре по учреждении следственной комиссии по делам политических обществ Жуковский спрашивал государя: "Нужно ли Николаю Тургеневу, находящемуся за границею, возвратиться в Россию?" Государь отвечал: "Если спрашиваешь меня как частного человека, то скажу: лучше ему не возвращаться". Не помню в точности, слышал ли я этот рассказ от самого Жуковского или от кого другого, а потому и не ручаюсь в достоверности этих слов. Но, по убеждению моему, они не лишены правдоподобия. - А вот другое обстоятельство, которое живо запечатлелось в памяти моей. Жуковский рассказывал мне следующее и читал мне письма, относящиеся к этому делу6. Спустя уже несколько времени Тургенев, по собственному желанию своему, изъявил готовность приехать в Россию и предать себя суду. Он писал о том Жуковскому, который поспешил доложить государю. Император изъявил на то согласие свое. Дело пошло в ход, но по силе вещей, по силе действительности не могло быть доведено до конца. Не состоялось оно, между прочим, и потому, что не только трудно было, но положительно несбыточно, по прошествии нескольких лет, возобновить бывшее следствие и бывший суд. <...>

    На той же странице сказано, что Жуковский "имел отраду убедить предержащие власти в политической честности своего друга". Кажется, и это не совсем так. Если под словом честности разуметь в этом случае совершенную невинность, политическую невинность, то нет сомнения, что после убеждения предержащих властей свободное возвращение в Россию Тургенева было бы разрешено; но этого не было и быть не могло. Сам Жуковский в одной докладной записке своей государю пишет: "Прошу на коленях Ваше Императорское Величество оказать мне милость. Смею надеяться, что не прогневаю Вас сею моею просьбою. Не могу не принести ее Вам, ибо не буду иметь покоя душевного, пока не исполню того, что почитаю священнейшею должностию. Государь, снова прошу о Тургеневе; но уже не о его оправдании: если чтение бумаг его не произвело над Вашим Величеством убеждения в пользу его невиновности, то уже он ничем оправдан быть не может". Далее Жуковский просит, по расстроенному здоровью Николая Тургенева, разрешения выехать ему из Англии, климат коей вреден ему, и обеспечить его от опасения преследования. "По воле Вашей, - продолжает Жуковский, - сего преследования быть не может; но наши иностранные миссии сочтут обязанностью не позволять ему иметь свободное пребывание в землях, от влияния их зависящих". Докладная записка, или всеподданнейшее письмо, заключается следующими словами: "Государь, не откажите мне в сей милости. С восхитительным чувством благодарности к Вам, она прольет и ясность, и спокойствие на всю мою жизнь, столь совершенно Вам преданную". Голос дружбы не напрасно ходатайствовал пред государем, с той поры Николай Тургенев мог безопасно жить в Швейцарии, во Франции и везде, где хотел, за границею. Мы привели выписку из прошения Жуковского, чтобы доказать, что если он был убежден в политической невиновности Тургенева, то предержащие власти не разделяли этого убеждения.

    Не знаю, о каких оправдательных бумагах Тургенева говорит Жуковский в письме своем к государю; но помню одну оправдательную записку, присланную изгнанником из Англии. В бытности моей в Петербурге был я однажды приглашен князем А. Н. Голицыным вместе с Жуковским, и, вероятно, по указанию Жуковского, на чтение вышеупомянутой записки. Перед чтением князь сказал нам, улыбаясь: "Мы поступаем немного беззаконно, составляя из себя комитет, не разрешенный правительством; но так и быть, приступим к делу". По окончании чтения сказал он: "Cette justification est trop à l'eau de rose" {В этом оправдании слишком много розовой воды (фр.).}. Князь Голицын был человек отменно благоволительный; он вообще любил и поддерживал подчиненных своих. Александра Тургенева уважал он и отличал особенно. Нет сомнения, что он обрадовался бы первой возможности придраться к случаю быть защитником любимого брата любимого им Александра Тургенева; однако же записка не убедила его. По миновении стольких лет, разумеется, не могу помнить полный состав ее; но, по оставшемуся во мне впечатлению, нашел и я, что не была она вполне убедительна. Это была скорее адвокатская речь, более или менее искусно составленная на известную задачу; но многое оставалось в ней неясным и как будто недосказанным. <...>

    По стечению каких обстоятельств, неизвестно, но Николай Тургенев был в Петербурге членом тайного политического общества. Если и не был он одним из деятельнейших членов, одним из двигателей его, то сила вещей так сложилась, что должен он был быть одним если не единственным, то главным лицом в этом обществе.

    <...> Мы уже заметили выше, что серьезных политических деятелей в обществе почти не оказывалось. Тургенев, может быть, и сам был не чужд некоторых умозрительных начал западной конституционной идеологии: но в нем, хотя он и мало жил в России и мало знал се практически, билась живая народная струя. Он страстно любил Россию и страстно ненавидел крепостное состояние. Равнодушие или по крайней мере не довольно горячее участие членов общества в оживотворении этого вопроса, вероятно, открыло глаза Тургеневу, а открывши их, мог он убедиться, что и это общество, и все его замыслы и разглагольствия ни к чему хорошему и путному повести не могут.

    Вот что, между прочим, по этому поводу говорил Жуковский в одной из защитительных своих докладных записок на высочайшее имя в пользу Тургенева (ибо он был точно адвокатом его пред судом государя).

    "По его мнению (т. е. Тургенева), которое и мне было давно известно, освобождение крестьян в России может быть с успехом произведено только верховною властью самодержца. Он имел мысли свободные, но в то же время имел ум образованный. Он любил конституцию в Англии и в Америке и знал ее невозможность в России. Республику же везде почитал химерою. Вступив в него (в общество), он не надеялся никакой обширной пользы, ибо знал, из каких членов было оно составлено: но счел должностью вступить в него, надеясь хотя несколько быть полезным, особенно в отношении к цели своей, то есть к освобождению крестьян. Но скоро увидел он, что общество не имело никакого дела и что члены, согласившись с ним в главном его мнении, то есть в необходимости отпустить крепостных людей на волю, не исполняли сего на самом деле. Это совершенно его к обществу охладило. И во всю бытность свою членом он находился не более пяти раз на так называемых совещаниях, в коих говорено было не о чем ином, как только о том, как бы придумать для общества какое-нибудь дело. Сии разговоры из частных, то есть относительных к обществу, обыкновенно обращались в общие, то есть в разговоры о том, что в то время делалось в России, и тому подобное".

    Далее Жуковский говорит в той же записке:

    "Если он был признаваем одним из главных, по всеобщему к нему уважению, то еще не значит, чтобы он был главным действователем общества. На это нет доказательств"7.

    <...> Жуковский гораздо короче знал Николая Тургенева. Все защитительные соображения, приводимые им в записках своих, вероятно, сообщены были ему самим Тургеневым. Принимать ли все сказанное на веру или подвергать беспристрастному и строгому исследованию и анализу, не входит в нашу настоящую задачу. Могу только от себя прибавить, что, по моему убеждению, Тургенев был в полном смысле честный и правдивый человек: но все же был он пред судом виновен: виновен и пред нравственным судом. <...>

    мое в спорном и несколько загадочном деле.

    К событиям и лицам более или менее историческим нужно, по мнению моему, приступать и с историческою правдивостью и точностью. Сохрани Боже легкомысленно клепать и добровольно наводить тени на них; но нехорошо и раскрашивать историю и лица ее идеализировать; тем более что, возвышая иных не в меру, можно тем самым понижать других несправедливо. История должна быть беспристрастною и строгою возмездницею за дела и слова каждого, а не присяжным обвинителем и не присяжным защитником.

    ЖУКОВСКИЙ В ПАРИЖЕ.

    1827 ГОД. МАЙ. ИЮНЬ

    I

    Жуковский недолго был в Париже: всего, кажется, недель шесть1. Не за весельем туда он ездил и не на радость туда приехал2. Ему нужно было там ознакомиться с книжными хранилищами, с некоторыми учеными и учебными учреждениями и закупить книги и другие специальные пособия для предстоящих ему педагогических занятий. Он был уже хорошо образован, ум его был обогащен сведениями, но он хотел еще практически доучиться, чтобы правильно, добросовестно и с полною пользою руководствовать учением, которое возложено было на ответственность его. Собственные труды его, в это, так сказать, приготовительное время, изумительны. Сколько написал он, сколько начертал планов, карт, конспектов, таблиц исторических, географических, хронологических!3 Бывало, придешь к нему в Петербурге: он за книгою и делает выписки, с карандашом, кистью или циркулем, и чертит, и малюет историко-географические картины, и так далее. Подвиг, терпение и усидчивость поистине не нашего времени, а бенедиктинские. Он наработал столько, что из всех работ его можно составить обширный педагогический архив. В эти годы вся поэзия жизни сосредоточилась, углубилась в эти таблицы. Недаром же он когда-то сказал:

    Поэзия есть добродетель!4

    Сама жизнь его была вполне выражением этого стиха. Зиму 1826 года провел он, по болезни, в Дрездене. С ним были братья Тургеневы, Александр и Сергей5. Сей последний страдал уже душевною болезнью, развившейся в нем от скорби вследствие несчастной участи, постигшей брата его, Николая. Все трое, в мае 1827 года, отправились в Париж, где Сергей вскоре и умер6.

    Связь Жуковского с семейством Тургеневых заключена была еще в ранней молодости. Беспечно и счастливо прожили они годы ея. Все, казалось, благоприятствовало им: успехи шли к ним навстречу, и они были достойны этих успехов. Вдруг разразилась гроза. В глазах Жуковского опалила и сшибла она трех братьев, трех друзей его. Один осужден законами и в изгнании. Другой умирает пораженный скорбью, по почти бессознательною жертвою этой скорби. Третий, Александр, нежно любящий братьев своих, хоронит одного и, по обстоятельствам служебным и политическим, не может ехать на свидание с оставшимся братом, который, сверх горести утраты, мог себя еще попрекать, что он был невольною причиною смерти любимого брата. Жуковский остается один сострадателем, опорою и охраною несчастных друзей своих.

    В письмах своих к императрице Александре Феодоровне он живо и подробно описывает тяжкое положение свое. Он не скрывает близких и глубоких связей, соединяющих его с Тургеневыми7. И должно заметить: делает он это не спустя несколько лет, а, так сказать, по горячим следам, в такое время, когда неприятные впечатления 14-го декабря и обстоятельств с ними связанных могли быть еще живее. И все это пишет он не стесняясь, ничего не утаивая, а просто от избытка сердца и потому, что он знает свойства и душу той, к которой он пишет. Вообще переписка Жуковского с императрицею и государем, когда время позволит ей явиться в свет, внесет богатый вклад если не в официальные, то в личные и нравственные летописи наши. "Несть бо тайно еже не явится". Когда придет пора этому явлению и то, что пока еще почти современно, перейдет в область исторической давности, официальный Жуковский не постыдит Жуковского-поэта. Душа его осталась чиста и в том, и в другом звании. Пока можно сказать утвердительно, что никто не имел повода жаловаться на него, а что многим сделал он много добра. Разумеется, в новом положении своем Жуковский мог изредка иметь и темные минуты. Но когда же и где и с кем бывают вечно ясные дни? Особенно такие минуты могли падать на долю Жуковского в среде, в которую нечаянно был он вдвинут судьбою. Впрочем, не все тут было делом судьбы или случайности. Призваньем своим на новую дорогу Жуковский обязан был первоначально себе, то есть личным своим нравственным заслугам, дружбе и уважению к нему Карамзина и полному доверию царского семейства к Карамзину. Как бы то ни было, он долго, если не всегда, оставался новичком в среде, определившей ему место при себе. Он вовсе не был честолюбив, в обыкновенном значении этого слова. Он и при дворе все еще был "Белева мирный житель"8. От него все еще пахло, чтобы не сказать благоухало, сельскою элегией, которою он начал свое поэтическое поприще. Но со всем тем он был щекотлив, иногда мнителен: он был цветок "не тронь меня"; он иногда приходил в смущение от малейшего дуновения, которое казалось ему неблагоприятным, именно потому, что он не родился в той среде, которая окружала и обнимала его, и что он был в ней пришлый и, так сказать, чужеземец. Он, для охранения личного достоинства своего, бывал до раздражительности чувствителен, взыскателен, может быть, иногда и некстати. Переписка его в свое время все это выскажет и обнаружит. Но, между тем, и докажет она, что все эти маленькие смущения были мимолетны. Искренняя, глубокая преданность, с одной стороны, с другой - уважение и сочувствие были примирительными средствами для скорого и полного восстановления случайно или ошибочно расстроенного равновесия.

    Мы выше уже сказали, что печальны и тяжки были впечатления, которые встретили Жуковского в Париже, в этой всемирной столице всех возможных умственных и житейских развлечений и приманок. Вот что писал он императрице: "Je passerai tout le mois de Juin à Paris: mais je sens que je ne profiterai pas autant de mon séjour, que je l'aurais pu faire avant notre malheur" {Я проведу весь июнь месяц в Париже, но чувствую, что пребыванием моим я не воспользуюсь, как бы я это сделал до нашего несчастия (фр.).} (т. е. смерти Тургенева). Говоря о собственном расположении своем в эти дни грусти, он прибавляет: "C'est comme une maladie de langueur, qui empêche de prendre aucun intérêt à ce qui vous entoure" {Это вроде расслабляющей болезни, которая не дозволяет принимать какое-нибудь участие в том, что делается вокруг }.

    Между тем жизнь берет или налагает свое. Движение, шум и блеск жизни пробуждают и развлекают человека от горя. Он еще грустит, но уже оглядывается, слышит и слушает. Внешние голоса отзываются в нем. Жуковский кое-что и кое-кого видел в Париже: и видел хорошо и верно. Несмотря на недолгое пребывание, он понял или угадал Париж. Он познакомился со многими лицами, между прочим, с Шатобрианом, с Кювье, с философом и скромным, но прекрасно деятельным филантропом Дежерандо. Но более, кажется, сблизился он с Гизо9. Посредниками этого сближения могли быть Александр Тургенев и приятельница Гизо, графиня Разумовская (иностранка). Впрочем, самая личность Гизо была такова, что более подходила к Жуковскому, нежели многие другие известности и знаменитости. Гизо был человек мысли, убеждения и труда: не рябил в глаза блесками французского убранства. Он был серьезен, степенен, протестант вероисповеданием и всем своим умственным и нравственным складом. Первоначально образование свое получил он в Женеве. Земляк его по городу Ниму, известный булочник и замечательный и сочувственный поэт, Ребуль, говорил мне: и по слогу Гизо видно, что он прошел чрез Женеву. Гизо был человек возвышенных воззрений и стремлений, светлой и строгой нравственности и религиозности. Среди суетливого и лихорадочного Парижа он был такое лицо, на котором могло остановиться и успокоиться внимание путешественника, особенно такого, каким был Жуковский. Как политик, как министр, почти управляющий Франциею, он мог ошибаться; он ставил принципы не в меру выше действительности, а человеческая натура и, следовательно, человеческое общество так несовершенны, такого слабого сложения, что грубая действительность, le fait accompli {совершившийся факт (фр.).}, совершившееся событие налагают свою тяжелую и победоносную руку на принципы, на все логические расчеты ума и нравственные начала. Но, проиграв политическую игру, он за карты уже не принимался: он уединился в своем достоинстве, в своих литературных трудах, в своей семейной и тихой жизни. Не то что бойкий и богатый блестящими способностями соперник и противник его по министерской и политической деятельности10: тот также проигрался, но, находчивый и особенно искательный, он, однако же, не мог найти себе достойное убежище в самом себе. Вертлявый, легко меняющий убеждения свои, он снова начал играть по маленькой, чтобы отыграться, и кончил тем, что связался с политическими шулерами и опять доигрался до нового проигрыша, до нового падения. Другие видные лица в Париже также не смогли особенно привлечь Жуковского. Шатобриан, несмотря на свои гениальные дарования, был бы для него слишком напыщен и постоянно в представительной постановке. Поэт Ламартин, тогда еще не политик, не рушитель старой Франции и не решитель новой, был как-то сух, холоден и чопорен. По крайней мере, таковым показался он мне, когда позднее познакомился я с ним. Малые сношения мои, также позднее, с Гизо были, однако же, достаточны, чтобы объяснить и оправдать в глазах моих сочувствия к нему Жуковского.

    II

    Мы сказали выше, что Жуковский хотя и мимоходом, но ясно и верно разглядел Париж. Выберем некоторые отметки из дневника его.

    "Камера депутатов. Равель, председатель, благородная, красивая наружность. Председательствует с большим достоинством и отменным навыком. Заседание было не весьма интересно. Взошел на кафедру Себастьяни. Он ужасно декламировал и, декламируя, горячился. Il parle en acteur {Он говорит как актер (фр.).}. От непривычки к дебатам французы видят на трибуне сцену, в себе актеров, а в посетителях партер. Нет ничего столь мало убедительного, как пышное красноречие. Одна ясность, одно красноречие положительное и самобытное (l'éloquence des choses), одно вдохновение, вспыхнувшее разом и неподготовленное, могут произвести действие и, что называется, de l'effet. Te же недостатки, которые господствуют в палате депутатов, поражают вас и в театре. С другой стороны, казалось бы, что французы рождены для публичных прений. Никто не ловит на лету так легко, как француз, каждую мысль, каждое слово. Я это часто замечаю на улице. Спросишь прохожего о чем-нибудь: тотчас готов ответ, самый короткий, ясный и приличный. Французы могли бы быть очень красноречивы, если б желание метить на эффект не убивало эффекта". Замечание остроумное и глубоко верное.

    "Сей дар быстрой понятливости и живой восприимчивости составляет главную принадлежность характера их и вместе с тем их недостаток. Натура при этом как будто лишила их потребности углубляться в предметы, потому что они так легко постигают и схватывают их. Надобно иметь большой навык слушать и удерживать в памяти слышанное, чтобы с приятностью следовать за дебатами. Я очень многого не слыхал, многого и не слушал, а смотрел на слушающих. Из министров были Виллель, Корбьер, Пэроне и Шаброль. На стороне министров большинство. Но, несмотря на то, во время заседаний им крепко достается: в глаза судят их без пощады. Эти часы должны быть для них тяжелы; но, кажется, они к этой пытке уже привыкли".

    "Несмотря на свой гасконский выговор, Виллель говорит приятно, ибо просто, и редко позволяет себе фразы. Его антагонист Гид де Невиль горячился, как ребенок".

    "Бенжамен Констан напоминает Фридриха. Прекрасный профиль, худощав, несколько неуклюж, говорит без претензии, но хорошо, ибо также не делает фраз..."

    "Был у Дежерандо. Он живет в глухом переулке. Горница, в которой мы были, весьма небольшая; стены покрыты рисунками видов из Италии. Есть и картины, между коими особенно заметны "Волхвы" и "Святое семейство" Перужжио. На столе стоит прекрасный бюст хозяина, работы Кановы, и бронзовый Наполеона, также Кановы. Дежерандо - лицо доброго философа. Несколько рассеян и задумчив, привлекательной внешности. Он повел нас в школу глухонемых. Пробыли в ней слишком короткое время: с охотою Тургенева торопиться нельзя ничего видеть и слышать. Вот в каком порядке устраиваются отношения между наставниками и воспитанниками. Начальные основания: язык движений и соединение понятий с письменными знаками. Сами воспитанники выдумывают свои знаки. Понятия о временах: знак рукою вперед - будущее; знак рукою пред собою - настоящее; знак рукою за себя - прошедшее. В высших классах сами воспитанники помогают учителям и служат мониторами. Но что меня наиболее поразило, то была девушка глухонемая от рождения и ослепшая на 13-м году. Теперь ей более 30-ти лет. В этом состоянии полного одиночества она не только сохранила первые воспоминания, но и приобрела новые понятия. Она счастлива внутреннею жизнью, которая вся религиозная. Правда, она окружена такими людьми, которые могут с нею выражаться посредством осязания и которым может она знаками сообщать мысли свои и ответы. Дежерандо взял ее за руку. Она его узнала в минуту и выразила знаками, положив руку на сердце, что это он. Спросили, любит ли ее Дежерандо. Она отвечала утвердительно и прибавила, что сама очень любит его. Я взял ее за руку. Спросили: кто? Она отвечала, что не знает. Знаками сказали, что я учитель великого князя, наследника русского престола. Она поняла. - Спрашивается, что бы она была, если бы не пользовалась 13 лет зрением? Теперь предметы имеют для нее некоторую форму; тогда эту форму сообщило бы ей воображение. Они не были бы сходны с существенным; но всё каждый предмет имел бы своей отдельный, ясный знак, и все бы мог существовать язык для выражения мысли, ощущения, ибо язык есть выражение внутренней жизни и отношений к внешнему. Здесь торжествует душа".

    "Был на лекции Вильменя. Превосходно о "Генриаде" и эпопее. Оратор говорил о других эпических поэтах, представляя их историю и историю их гения: изобразил то, чем Вольтер не был, и то, чем он был. Превосходное изображение Данте и Камоэнса. Сравнение Вольтера с Луканом. Вильмень говорит: эпическая поэма есть выражение мысли всего народа, целой эпохи и вместе с тем высшее творение великого гения. Происхождение "Генриады" - не век Генриха IV, а Вольтеров век..."

    "Поутру писал к императрице. Обедал у Гизо. - Французы умеют схватывать смешное и выражать его. Они этим наслаждаются. Мистификация есть важное дело для француза, но он не злостно-насмешлив. У нас десятой части нельзя того сделать, что делают здесь, не быв осмеянным..." (Разумеется, Жуковский говорит здесь не о нравственных поступках, а об ежедневных явлениях жизни: chez nous on cherche à tourner en ridicule. Ici on est bienveillant: on n'attaque que la prétention {У нас стараются во всем найти смешное. Здесь же больше благосклонности: нападают только на претенциозность (фр.).}). Вот также верная и схваченная на лету заметка.

    и заезжих, что он успел ко всем и ко всему приглядеться. После Лондона едва ли не Петербург самый взыскательный и самовластительный город. Мы иностранцев любим и во многом подражаем им, простой народ также к ним привык; но мы вообще готовы подсмеивать их, во всех обычаях и повадках, которые еще не успели у нас обрусеть и получить право гражданства. Француз человек веселый. Русский насмешливый. Француз иногда осмеивает, но потому, что он смеется. Русский смеется потому, что он осмеивает. Но пойдем опять вслед за Жуковским.

    "Поутру в заседании полиции исправительной. Дело студентов медицины. Председатель Дюфур. Вопросы неясные и сбивчивые. Тон грубый. Образ расспросов очень пристрастен. Неприличие смешивать политическое с полицейским. Красноречие французов всегда тенденциозно..."

    Жуковский в Париже усердно посещал театры. Он вообще любил театр, а в Париже театр более, чем где-нибудь, способствует изучению народа, нравов, обычаев, уровня умственных и духовных сил и свойств современного общества. Сказано было, что литература - выражение общества; это так, но не вполне и не всегда. Театр скорее имеет прав присвоить себе это определение. Литература говорит, драма действует. Литература - картина, драма - зеркало. Это особенно применяется к Парижу. В старину Расин гениально выразил царствование Людовика XIV-го с пышностью его, рыцарством, поклонением женщине, со всею его царедворческою обстановкою. В век Вольтера драма была преимущественно философическая. Ныне Корнели, Расины, Мольеры не родятся. Есть таланты в обращении, но эти монеты до потомства не дойдут: они не обратятся в медали. Нет уже классического чекана, а романтического и не бывало. Драмы В. Гюго пародия на романтизм. А между тем парижское народонаселение живет утром политическими журналами, а вечером спектаклями. Один из главных представителей нынешнего театра, Дюма-сын, все вертится около женщин полусвета или полумрака и около седьмой заповеди. И не так, как делали старики доброго минувшего времени. Чтобы посмеяться и поповесничать, а с доктринерскою важностью, с тенденциозностью, с притязаниями на ученье новой нравственности. Уморительно-скучно в исполнении: уморительно-смешно в преднамерении.

    Вот некоторые театральные выдержки из дневника Жуковского. Кажется, чуть ли не в первый день приезда его был он во Французской опере. "Давали "La prise de Corinthe", оперу Россини. Музыка оперы прекрасная, но не новая: все слышанное в других операх его. Пение французов, после итальянцев, кажется криком; в их пении более декламации: все, что мелодия, - крик. Но я слушал с удовольствием певца Нурри. В игре французов вообще заметно желание производить эффект жестами и их разнообразием. У немцев иногда слишком явное старание рисоваться, но игра их вообще проще. Французы скрывают свое кокетство лучше, но зато они беспрестанно на сцене. Все картина..."

    "Балет "Joconde". Танцы прелестны, но более всего аплодируют сильным прыжкам".

    "Во Французском театре "Радамист и Зенобия" (трагедия старика Кребильона, переведенная у нас, кажется, Висковатым11: "Висковатый пред Кребильоном виноватый", - сказал во время оно В. Л. Пушкин). Трагедия теперь в упадке. Дюшенуа произвела надо мною неприятное впечатление. Она старуха. И не могу вообразить, чтобы когда-нибудь была великою актрисою". (Мнение Жуковского не соглашается здесь с общим парижским и почти европейским мнением. Дюшенуа не красива была собою, а между тем, по отзыву многих, соперничала с красавицею Жорж и в некоторых ролях даже побеждала ее. Жуковский в молодости был поклонником актрисы Жорж, во время бытности ея в Москве12. Может быть, не хотел он и не мог изменить своим прежним впечатлениям и воспоминаниям). "Да, в трагедиях французских нельзя быть актером (то есть действующим лицом, хотел сказать Жуковский). Все дело состоит в декламации стихов, а не в изображении всего характера с его нюансами, ибо таких характеров нет в трагедиях французских. Их лица суть не что иное, как представители какой-нибудь страсти. Как в баснях Лев представляет мужество, Тигр жестокость, Лисица хитрость, так, например, Оросман, Ипполит, Орест13 представляют любовь в разных выражениях; но характер человека тут не виден. От этого великое однообразие в пиесах и в игре актеров. Актер должен много творить от себя, чтобы дать своей роли что-нибудь человеческое. Таков был один Тальма. За трагедией следовала забавная комедия "Le jeune mari". В комедии французы не имеют соперников. Удивительный ensemble".

    Нельзя вниманию не остановиться на метком и беглом, но глубоко обдуманном суждении о французском театре вообще и о французской трагедии в особенности. Как жаль, что Жуковский не имел времени или охоты посвятить себя трудам и обработке критики. Из него вышел бы первый, чтобы не сказать единственный, учитель наш в этой важной отрасли литературы, которая без нея почти мертвый или неоцененный капитал.

    "Меропа14. Застал последнюю сцену и не пожалел. M-lle Duchenois не говорит моему сердцу. Дебютант Varié (кажется, так, в рукописи не хорошо разберешь) в роли Эгиста - несносный крикун. Зато и партер без вкуса. Аплодируют тому, что надобно освистывать. Йемена была как бешеная в описании того, что происходило во храме, что совершенно противно натуре. А партер все-таки хлопает, ибо каждый стих отдельно был выражен с пышностью. Франция не имеет трагедии; она в гробе с Тальмою: он один оживлял пустоту и сухость напыщенных французских трагедий". О Тальме Жуковский говорит на основании общих отзывов и суждений о превосходной и новыми понятиями обдуманной игре этого актера. Застать его он уже не мог. Тальма умер в 1826 году.

    Возвращаясь к несочувственным впечатлениям Жуковского, скажу и я, по воспоминаниям молодости, что игра актрисы Дюшенуа могла и не нравиться Жуковскому, особенно в роли Меропы, потому что m-lle Georges была великолепна именно в этой роли.

    Хотя и не совсем кстати, а не могу утерпеть не передать здесь одно предание. Одна московская барыня, восхваляя Жорж, говорила, что особенно поражена она была вдохновением и величавостью ея, когда в роли Федры сказала она:

    Mérope est à vos pieds.

    "Давали "La dame blanche". Музыка Боельдье прелестная, но пиеса глупая".

    "Театр Федо. "L'amant jaloux". Музыка Гретри (представленная в первый раз в 1778 г.). Музыка еще не устарела".

    "В Théâtre Franèais. "Le Cid". Почтенный старик Корнель. Простота и сила его стихов. Нет характера. Одни отрывки. Все говорят по очереди. Многое прекрасно, часто не к месту. После комедия "Les trois quartiers". Простодушие Жоржеты, благородная вежливость графини, пошлость негоцианта, бесцеремонность банкира (ton dégagé), пошлость и плоскость выскочки (parvenu), гибкость прихлебателя (la souplesse du parasite), все было выражено в совершенстве. Смотреть и слушать истинное наслаждение".

    Этим заключим мы выдержки из парижского дневника Жуковского. Разумеется, видел он все, что только достойно внимания: библиотеки, музеи, картинные галереи: тут он с любовью смотрит и записывает все, что видел, - здания, храмы, различные учреждения и проч. Дневник его не систематический и не подробный. Часто отметки его просто колья, которые путешественник втыкает в землю, чтобы означить пройденный путь, если придется ему на него возвратиться, или заголовки, которые записывает он для памяти, чтобы после на досуге развить и пополнить. Может статься, Жуковский имел намерение собрать когда-нибудь замечания и впечатления свои и составить из них нечто целое. Нередко встречаются у него отметки такого рода: "У Свечиной: разговор о Пушкине". "С Гизо о французских мемуарах". Тут же: "Он вызвался помочь мне в приискании и покупке книг". "Разговор о политических партиях: крайняя левая сторона под предводительством Лафайета, Лафита, Бенжамен Констана. Крайняя правая сторона: аристократия согласна сохранить хартию, но с изменениями. За республику большая часть стряпчих, адвокатов, врачей, особенно в провинции".

    Иногда ограничивается он именными списками. Например: "Обед у посла. Комната с Жераровыми амурами. Портрет государя Доу. Великолепный обед. Виллель, Дамас, Корбьер, Клермон-Тоннер, Талейран, фельдмаршал Лористон, папский нунций, весь дипломатический корпус; из русских: Чичагов, Кологривов (брат князя Александра Николаевича Голицына), князь Лобанов (вероятно, известный наш библиофил и собиратель разных коллекций), Дивов, князья Тюфякин, Долгоруков, граф Потоцкий".

    Жуковский не ленив был сочинять, но писать был ленив, например письма. Работа, рукоделье писания были ему в тягость. Сначала вел он дневник свой довольно охотно и горячо: но позднее этот труд потерял прелесть свою. Заметки его стали короче, а иногда и однословны. Это очень понятно. Кажется, надобно иметь особенное сложение, физическое и нравственное, совершенно особую натуру, чтобы постоянно и аккуратно вести свой дневник, изо дня в день. Не каждый одарен свойством приятеля Жуковского, Александра Тургенева: этот прилежно записывал каждый свой шаг, каждую встречу, каждое слово, им слышанное. К нему также применяется меткое слово Тютчева о другом нашем любознательном и методическом приятеле: "Подумаешь, что Господь Бог поручил ему составить инвентарий мироздания"15. В журналах-фолиантах, оставленных по себе Тургеневым, вероятно, можно было бы отыскать много пояснений и пополнений к краткому дневнику Жуковского.

    Выписываем еще одну заметку, которая не вошла в рамы вышеприведенных выдержек, но она, кажется, довольно оригинальна.

    "Палерояль есть нечто единственное в своем роде. Это образчик всей французской цивилизации, всего французского характера. Взгляни на афиши и познакомишься с главными нуждами и сношениями жителей; взгляни на товары - получишь понятие о промышленности; взгляни на встречающихся женщин и получишь понятие о нравственной физиономии. Колонны Палерояля, оклеенные афишами, могут познакомить с Парижем. Удивительное искусство привлекать внимание размещением товаров и даже наклейкою афиш".

    Совершенно верно и поныне. Французы мастера хозяйничать и устраиваться дома. Они, кажется, ветрены; но порядок у них, часто ими расстроиваемый, снова и снова восстановляется, по крайней мере в вещественном, внешнем отношении. После Июльской революции 30-го года Пушкин говорил: "Странный народ! Сегодня у них революция, а завтра все столоначальники уже на местах и административная махина в полном ходу"16.

    Поговорка: товар лицом продается, выдумана у нас, но обращается в действительности у французов. В торговле применяется она у нас только к обману и надувательству, но вообще она мертвая буква. Мы и хорошее не умеем приладить к лицу. О худом и говорить нечего: мы не только не способны окрасить его, а еще угораздимся показать его хуже, чем оно есть.

    Быть в Париже, посещать маленькие театры и не затвердить несколько каламбуров - дело несбыточное. Вот и их занес наш путешественник в свой дневник. Для соблюдения строгой точности и мы впишем их в свои выдержки.

    "В комедии "Глухой, или Полная гостиница" актер спрашивает:

    Que font les vaches à Paris?
    - Des vaudevilles (des veaux de ville).
    Quel est l'animal le plus âgé?
    - Le mouton, car il est laine (*).

    (Laine, шерстистый)".

    (* Что делают коровы в Париже? - Городских телят (игра слов: veau de ville - городской теленок, звучит так же, как слово "водевиль").

    Какое животное самое старое? - Баран, потому что он самый шерстистый (игра слов: l'ainee - старший, lainee - шерстистый) (фр.).)

    Жуковский не пренебрегал этими глупостями. И сам бывал в них искусник.

    "Спор с Тургеневым и моя бессовестная вспыльчивость".

    За что был спор, неизвестно: но, по близкому знакомству с обоими, готов я поручиться, что задирщиком был Тургенев. Жуковский, в увлечении прения, иногда горячился; но Тургенев, без прямой горячности в споре, позволял себе сознательно и умышленно быть иногда задорным и колким. Он как будто признавал эти выходки принадлежностями и обязанностями независимого характера. Эта стычка между приятелями не могла, разумеется, оставить по себе злопамятные следы. Но покаяние доброго и мягкосердого Жуковского в бессовестной вспыльчивости невольно напоминает мне басню Лафонтена в переводе Крылова "Мор зверей". Смиренный и совестливый Вол кается:

    Из стога у попа я клок сенца стянул.

    Теперь придется и мне сделать пред читателем маленькую исповедь как для очистки своей совести, так в особенности для очистки Жуковского. Некоторые из беглых заметок его писаны на французском языке. Впрочем, их не много. Не знаю, как и почему в работе моей переводил я их иногда набело по-русски. Нечего и говорить, что я строго держался смысла подлинника, но, вероятно, выражал я этот подлинник не так, как бы выразил его сам Жуковский. В том нижайше каюсь.

    Дневник Жуковского кое-где иллюстрирован рисунками или набросками пера его: так, например, Théâtre Franèais и другие очерки, которые трудно разобрать. Вообще Жуковский писал хотя и некрасиво, но четко, когда прилагал к тому старание, но про себя писал он часто до невозможности неразборчиво.

    ИЗ СТАТЬИ

    "ХАРАКТЕРИСТИЧЕСКИЕ ЗАМЕТКИ

    И ВОСПОМИНАНИЕ О ГРАФЕ РОСТОПЧИНЕ"

    <...> Когда в 1842-м году Жуковский поступал в ополчение, Карамзин, предвидя, что едва ли выйдет из него служивый воин, просил Ростопчина прикомандировать его к себе. Ростопчин отказал, потому что Жуковский заражен якобинскими мыслями1. К слову пришлось: скажу, что и я подвергся такому же подозрению. В одном письме его нашел я следующую заметку о себе: "Вяземский, стихотворец и якобинец <...>.

    ИЗ "ОБЪЯСНЕНИЙ

    К ПИСЬМАМ ЖУКОВСКОГО"

    На этой почте все в стихах,
    А низкой прозою ни слова1, -

    говорит Жуковский. Впрочем, поэт здесь отыскивается и в почтовых стихах. Вместе с поэтом отыскивается хладнокровный и дельный прозаик, тонкий и верный критик, грамматик, педагог, не только ценитель и судия содержания, но и строгий браковщик каждого выражения, придирчиво-внимательный до мелочи к каждому отдельному слову. И все это с изумительной легкостию и свободою облекается в живые стихи, пересыпается острыми и веселыми шутками, а иногда и блестящими искрами поэзии. Предлагаемые здесь три стихотворения2"Певца во стане русских воинов", певца "Светланы", переводчика "Одиссеи" и песнопевца "Странствующего Жида", поэмы, по моему мнению занимающей место первенствующее не только между творениями Жуковского, но едва ли и не во всем цикле русской поэзии. Со мною не многие согласятся. Надо признаться, что эта поэма, эта прерванная смертью лебединая песнь великого поэта3 мало обратила на себя внимания литературных наших судей и читателей, вскормленных на другой пище и лакомых до другой поэзии. Возвращаясь к упомянутым письмам, нельзя не заметить, что для полной оценки дарования Жуковского и подобные стихи имеют свое значение и неминуемо должны входить в общий итог поэта. А таких стихов должно быть много под спудом, если они временем не растрачены и не истреблены. В них Жуковский, поэт-мечтатель, поэт-идеалист, явился поэтом реальным, гораздо ранее эпохи процветания так называемой реальной, или натуральной, школы. Одно только должно принять здесь в соображение. Он в своей домашней поэзии, нараспашку, все-таки остается лебедем, играющим на свежем и чистом лоне светлого озера, а не уткою, которая полощется в луже на грязном дворике корчмы или харчевни. На днях отыскал я письмо его, без означения месяца и числа, но, вероятно, относится оно к тому же времени или около того, когда писаны были предлагаемые здесь стихотворения. Вот что он, между прочим, пишет: "Посылаю тебе вместо красного яичка начало нашей переписки с Плещеевым4 (к сожалению, не нахожу ее в бумагах своих). Мы побожились друг с другом не переписываться иначе как в стихах. Это послание не первое: я уже много намарал к нему вздору, - но это, кажется, вышло не вздорное. Критиковать его тебе позволяется, и я за слог его не стою, ибо оно написано в два утра с половиною и писано как письмо на почту. По этой скорости оно изрядное. Плещеев пишет ко мне на него ответ, на который, натурально, и с моей стороны должен последовать ответ же. Из этого выйдет со временем переписка двух соседей на двух языках". Плещеев писал французские стихи, хотя твердо знал и русский язык и хорошо знаком был с нашею словесностию. Карамзин еще в молодости писал ему известное послание5.

    Было время, что Жуковский живал у Плещеева в орловской деревне6. Тут, вероятно, стихам и разным литературным проказам и шуткам был весенний и полный разлив. В деревне был домашний театр: на нем разыгрывались произведения двух приятелей. Помню, что Жуковский говорил мне о какой-то драме своей: содержанием ее были несчастные любовные похождения влюбленного и обманутого Импрезарио. Ему изменила любовница его. Режиссер труппы приходит к нему и предлагает репертуар для назначения пиесы к следующему представлению. Сердитый и грустный содержатель все отвергает. Наконец, именуется известная в то время драма Ильина "Лиза, или Торжество благодарности". На это Импрезарио восклицает в порыве отчаяния:

    Нет благодарности! нет торжества! нет Лизы!
    Все женщины одни надутые капризы - и пр., и пр.7

    Тогда же разыграно было тут же драматическое представление его под заглавием "Скачет груздочек по ельничку" (из старинной русской песни)8. Знаю об этом произведении только по одному заглавию. Но можно представить себе, какое открывалось тут раздолье своевольному и юмористическому воображению Жуковского. Надобно было видеть и слышать, с какою самоуверенностию, с каким самодовольствием вообще скромный и смиренный Жуковский говорил о произведениях своих в этом роде и с каким добродушным и ребяческим смехом певец "Сельского кладбища", меланхолии, всяких ведьм и привидений цитовал места, которые были особенно ему по сердцу. Жуковский не только любил в часы досуга и отдыха упражняться иногда в забавном и гениальном вранье, но уважал эту доблесть и в других. В нашем обществе был молодой человек, который также превосходно отличался по этой части. При встречах с ним он вызывал его на импровизацию и на представление в лицах какой-нибудь комической сцены. Он заслушивался его, любовался им и, в восторге вскрикивая, помирал со смеху: да ты просто Шекспир! Жаль, если вся эта поэзия безвозвратно утрачена9. Кажется, в нынешнем году распечатаны будут все ящики, оставшиеся доныне нетронутыми после кончины его. Может быть, и найдется в них если не все написанное им (потому что, сколько мне известно, он был не очень бережлив в отношении к своим письменным и литературным пожиткам), но по крайней мере откроется хоть что-нибудь еще неизвестное и уцелевшее. <...>

    <...> Начну с того, что вы совершенно справедливо замечаете, что полная по возможности переписка Жуковского, т. е. письма, ему писанные и им писанные, будут служить прекрасным дополнением к литературным трудам его. Вместе с тем будет она прекрасным комментарием его жизни. За неимением особенных событий или резких очерков, которыми могла бы быть иллюстрирована его биография. Эта переписка близко ознакомит и нас, современников, и потомство с внутреннею нравственною жизнью его. Эта внутренняя жизнь, как очаг, разливалась теплым и тихим сиянием на все окружающее. В самых письмах этих есть уже действие: есть в них несомненные, живые признаки благорастворения, душевной деятельности, которая никогда не остывала, никогда не утомлялась. Вы говорите, что печатные творения выразили далеко не все стороны этой удивительно богатой души. Совершенно так. Но едва ли не то же самое бывает и со всеми богатыми и чисто-возвышенными натурами. Полагаю, что ни один из великих писателей, и вместе с тем одаренных, как вы говорите, общечеловеческим достоинством, не мог выказаться, и высказаться вполне в сочинениях их. Натура все-таки выше художества. <...>

    "СТАРОЙ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ"

    <...> В издаваемом им в то время "Вестнике Европы" Жуковский печатал мастерские и превосходные отчеты о представлениях девицы Жорж, как он называл ее1. В этих беглых статьях является он тонким и проницательным критиком, как литературным, так и сценическим; нет в них ни сухости, ни пошлой журнальной болтовни, ни учительского важничанья. Это просто живая передача живых и глубоких впечатлений, проверенных образованным и опытным вкусом. Перечитывая их и читая новейшие оценки театрального искусства и движения, нельзя не сознаться, что журналы и газеты наши по крайней мере в этом отношении ушли далеко, но только не вперед. <...>

    В приятельском кружке говорили о многих благих мерах, предпринимаемых правительством, которые, по обстоятельствам и по силе вещей (как говорят французы), по внутренним причинам, по личным особенностям, не достигают указанной и желаемой цели. На это Жуковский сказал: "Наш фарватер годен только пока для мелких судов, а не для больших кораблей. Мы часто жалуемся, что корабль, пущенный на воду, не подвигается, не замечая, что он попал на мель". Вот Крылову прекрасная канва для басни. <...>

    Тургенев имел прекрасные, глубокие внутренние качества, но, как бывает вообще и с другими, имел свои слабости. <...> Например, он хотел выдавать себя за человека, способного сильно чувствовать и предаваться увлечениям могучей страсти. Ничего этого не было. <...> Однажды, в припадке притязания на таковую страстность, бесновался он пред Жуковским. "Послушай, любезнейший, - сказал ему друг его, - ты напоминаешь мне людей, которые расчесывают малейший пупырышек, вскочивший на их лице, и растравляют его до настоящей болячки. Так и ты: работал, работал в сердце своем, да и расковырял себе страсть".

    Кто-то заметил, что профессор и ректор университета, Антонский, имеет свойство - полным именем своим составить правильный шестистопный стих:

    Антон Антонович Антонский-Прокопович. <...>

    Пожалуй, оно и так; но Россия не должна забывать, что Антонский умел первый угадать и оценить нравственные качества и поэтическое дарование своего воспитанника в Благородном пансионе при Московском университете. Этот скромный воспитанник не обращал на себя внимания и особенного благоволения начальства, какое иногда оказывается по родственным связям и положению в обществе. Нет, сочувствие к неизвестному еще Жуковскому было со стороны Антонского совершенно бескорыстное и свободное. Это сочувствие - чистая и неотъемлемая заслуга, которую литературные предания должны сохранить. Когда Жуковский вышел из пансиона и был без средств и без особенной опоры, Антонский, так сказать, призрел его и приютил в двух маленьких комнатках маленького, принадлежащего университету домика в Газетном переулке2. Жуковский всегда сохранял к нему сердечную признательность, приверженность и преданность. <...>

    А сам Крылов! Можно ли не помянуть его в застольной летописи? Однажды приглашен он был на обед к императрице Марии Феодоровне в Павловске. Гостей за столом было немного. Жуковский сидел возле него. Крылов не отказывался ни от одного блюда. "Да откажись хоть раз, Иван Андреевич, - шепнул ему Жуковский, - дай императрице возможность попотчевать тебя". - "Ну а как не попотчует!" - отвечал он и продолжал накладывать себе на тарелку. <...>

    <...> выведем еще ученого и не менее благочестивого немца. До имени его дела нет. Он был однажды за вечерним чаем у Карамзиных в Царском Селе. Приезжает туда же княгиня Г<олицын>а, которой он не знал. Зашла речь о Жуковском и сочинениях его. Княгиня говорит, что его обожает. Немец перебивает ее и спрашивает: "А позвольте узнать, милостивая государыня, вы девица или замужняя?" - "Замужняя". - "В таком случае осмелюсь заметить, что замужняя женщина ничего и никого обожать не должна, за исключением мужа". <...> Нелишним будет притом вспомнить, что княгиня лет пятнадцать и более жила уже врозь с мужем. Вопрос и нравоучение немца были тем смешнее.

    Жуковский в "Певце во стане русских воинов" сказал между прочим:

    И мчит грозу ударов
    Сквозь дым и огнь, по грудам тел,
    В среду врагов Кайсаров.

    Батюшков говорил, что эти стихи можно объяснить только стихом из того же "Певца во стане русских воинов":

    Для дружбы - все, что в мире есть.

    Жуковский припоминал стихи Мерзлякова из одной оперы италиянской, которую тот, для бенефиса какого-то актера, перевел в ранней молодости своей:

    Пощечину испанцу Титу

    Он, то есть Жуковский (на ловца и зверь бежит), подметил в опере Керубини следующий стих. Водовоз, во Французской опере, спасает в бочке, во время парижских смут, несчастного, приговоренного к смерти и прикрывавшего себя плащом, и поет: "Il est sauvé, l'homme en manteau" {Он спасен, человек в плаще (фр.).}. В русском переводе отличный и превосходный актер Злов должен был петь:

    Спасен, спасен мой друг в плаще.

    Этот стих долго был у нас поговоркой. <...>

    А вот еще жемчужина, отысканная Жуковским, который с удивительным чутьем нападал на след всякой печатной глупости. В романе "Вертер" есть милая сцена: молодежь забавляется, пляшет, играет в фанты, и между прочими фантами раздаются легкие пощечины, и Вертер замечает с удовольствием, что Шарлотта ударила его крепче, нежели других. Между тем на небе и в воздухе гремит ужасная гроза. Все немножко перепугались. Под впечатлением грозы Шарлотта с Вертером подходят к окну. Еще слышатся вдали перекаты грома. Испарения земли, после дождя, благоуханны и упоительны. Шарлотта, со слезами на глазах, смотрит на небо и на меня, говорит Вертер, и восклицает: "Клопшток!"3 - так говорит Гете, намекая на одну оду германского поэта4. Но в старом русском переводе романа5 Клопшток превращается в следующее: "Пойдем играть в короли" (старая игра). Что же это может значить? Какой тут смысл? - спрашиваете вы. Послушайте Жуковского. Он вам все разъяснит, а именно: переводчик никогда не слыхал о Клопштоке и принимает это слово за опечатку. В начале было говорено о разных играх: Шарлотта, вероятно, предлагает новую игру. Клапштос выражение известное в игре на биллиарде; переводчик заключает, что Шарлотта вызывает Вертера сыграть партийку на биллиарде. Но, по понятиям благовоспитанного переводчика, такая игра не подобает порядочной даме. Вот изо всего этого и вышло: пойдем играть в короли.

    Жуковский очень радовался своему комментарию и гордился им.

    К празднику Светлого Воскресения обыкновенно раздаются чины, ленты, награды лицам, находящимся на службе. В это время происходит оживленная мена поздравлений. Кто-то из поздравителей подходит к Жуковскому во дворце и говорит ему: "Нельзя ли поздравить и ваше превосходительство?" - "Как же, - отвечает он, - и очень можно". - "А с чем именно, позвольте спросить?" - "Да со днем Святой Пасхи".

    Жуковский не имел определенного звания по службе при дворе. Он говорил, что в торжественно-праздничные дни и дни придворных выходов он был знатною особою обоего пола (известное выражение в официальных повестках). <...>

    Какой сильный и выразительный язык и какие верные, возвышенные мысли! Жуковский, за некоторыми невольными руссицизмами, прекрасно выражался на французском языке. С ним, вероятно, свыкся он и овладел им прилежным чтением образцовых и классических французских писателей. Не в Благородном же пансионе при Московском университете, не от Антонского, не из Белева мог он позаимствовать это знание. Замечательно, что три наши правильнейшие и лучшие прозаики, Карамзин, Жуковский и Пушкин, писали почти так же свободно на французском, как и на своем языке. <...>

    до невозможности скучный. Разговор с ним мается, заминается, процеживается капля за каплею, слово за словом, с длинными промежутками. Я не вытерпел и выхожу из комнаты. Спустя несколько времени возвращаюсь: барин все еще сидит, а разговор видимо не подвигается. Бедный Жуковский видимо похудел. Внутренняя зевота першит в горле его: она давит его и отчеканилась на бледном и изможденном лице. Наконец барин встает и собирается уйти. Жуковский, по движению добросердечия, может быть, совестливости за недостаточно дружеский прием и вообще радости от освобождения, прощаясь с ним, целует его в лоб и говорит ему: "Прости, душка!"

    В этом поцелуе и в этой душке весь Жуковский.

    Он же рассказывал Пушкину, что однажды вытолкал он кого-то вон из кабинета своего. "Ну, а тот что?" - спрашивает Пушкин. - "А он, каналья, еще вздумал обороняться костылем своим". <...>

    отступлении гостя на несколько шагов и в беготне хозяина по комнате, чтобы отогнать и усмирить негостеприимную собачонку. Жуковский не любил этих эволюции и уговаривал графа Блудова держать забияку на привязи. Как-то долго не видать было его. Граф пишет ему записочку и пеняет за продолжительное отсутствие. Жуковский отвечает, что заказанное им платье еще не готово и что без этой одежды с принадлежностями он явиться не может. При письме собственноручный рисунок: Жуковский одет рыцарем, в шишаке и с забралом, весь в латах и с большим копьем в руке. Все это, чтобы защищаться от заносчивого врага. <...>

    Жуковский похитил творческий пламень, но творение не свидетельствует еще земле о похищении с небес. Мы, посвященные, чувствуем в руке еще творческую силу. Толпа чувствует глазами и убеждается осязанием. Для нее надобно поставить на ноги и пустить в ход исполина, тогда она поклоняется. К тому же искра в действии выносится обширным пламенем до небес и освещает окрестности.

    Я не понимаю, как можно в нем не признавать величайшего поэтического дарования или мерить его у нас клейменым аршином. Ни форма его понятий и чувствований и самого языка не отлиты по другим нашим образцам. Пожалуй, говори, что он дурен, но не сравнивай же его с другими или молчи, потому что ты не знаешь, что такое есть поэзия. Ты сбиваешься, ты слыхал об одном стихотворстве. Ты поэзию разделяешь на шестистопные, пятистопные и так далее. Я тебе не мешаю: пожалуй, можно ценить стихи и на вес. Только, сделай милость, при мне не говори: поэзия, а стихотворство. <...>

    "Хотя, с одной стороны, уже одно имя автора ручается за благонамеренность его сочинения, с другой - результат всех его суждений в рукописи (за исключением только некоторых отдельных мыслей и выражений) стремится к тому, чтобы обличить с верою в Бога удалившегося человека от религии и представить превратность существующего ныне образа дел и понятий на Западе, тем не менее вопросы его сочинения духовные слишком жизненны и глубоки, политические слишком развернуты, свежи, нам одновременны, чтобы можно было без опасения и вреда представить их чтению юной публики. Частое повторение слов: свобода, равенство, реформа, Размышления вызывают размышления: звуки - отголоски, иногда неверные. Благоразумнее не касаться той струны, которой сотрясение произвело столько разрушительных переворотов в западном мире и которой вибрация еще колеблет воздух. Самое верное средство предостеречь от зла - удалять самое понятие о нем". (Заключение мнения генерала Дубельта, посланное в Главное правление ценсуры о последних сочинениях Жуковского 23 декабря 1850.)6

    ИЗ "ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК"

    1830

    24-го июня. Вчера был у меня Жуковский, ехавший в Петергоф; перебирали всякую всячину. Он обедал у меня. Говоря об Алекс<андре> Тургеневе и об одной любви его, он сказал: да он работал, работал и наконец расковырял себе страсть. <...>

    6-го июля. <...> возражая на мнение о бездействии Д.1, которым я недоволен как обманувшим ожидания2. <...>

    18-го августа, Остафьево. <...> У меня были два спора, прежарких, с Ж<уковским> и П<ушкиным>. С первым за Бордо и Орлеанского. Он говорил, что должно непременно избрать Бордо королем и что он, верно, избран и будет. Я возражал, что именно не должно и не будет. Si un dîner rechauffé ne valut jamais rien, une dynastie rechauffée vaut encore moins... {Если подогретый обед никуда не годится, то подогретая династия того менее }3

    1831

    14-го сентября. Вот что я написал в письме к П<ушкину> сегодня и чего не послал: "Попроси Жуковского прислать мне поскорее какую-нибудь новую сказку свою. Охота ему было писать шинельные стихи (стихотворцы, которые в Москве ходят в шинели по домам с поздравительными одами) и не совестно ли "Певцу во стане русских воинов" и "Певцу в Кремле" сравнивать нынешнее событие с Бородином?" <...>

    Стихи Ж<уковского> навели на меня тоску. Как я ни старался растосковатъ или растаскать ее и по Немецкому клубу и черт знает где, а все не мог. Как можно в наше время видеть поэзию в бомбах, в палисадах4<...> Как ни говори, а стихи Ж<уковского> - une question de vie et de mort {вопрос жизни или смерти (фр.).}, между нами. Для меня они такая пакость, что я предпочел бы им смерть. Разумеется, Ж<уковский> не переломил себя, не кривил совестью, следовательно, мы с ним не сочувственники, не единомышленники. Впрочем, Ж<уковский> слишком под игом обстоятельств, слишком под влиянием лживой атмосферы, чтобы сохранить свои мысли во всей чистоте и девственности их. Как пьяному мужику жид нашептывал, сколько он пропил, так и в той атмосфере невидимые силы нашептывают мысли, суждения, вдохновения, чувства. Будь у нас гласность печати, никогда Ж<уковский> не подумал бы, Пушкин не осмелился бы воспеть победы Паскевича5. <...>

    1832

    20-го мая. <...> Мы на днях говорили у Софии Бобринской о невозможности перевести немецкое: Heimweb {тоска по родине (нем.).}. После нескольких попыток дельных начали мы выражать это слово карикатурою. Жуковский предложил: домогорье. Я сказал: уж лучше <...>

    1841

    21 июня/3 июля. <...> В одно время с выпискою из письма Ж<уковского> дошло до меня известие о смерти Лермонтова. Какая противоположность в этих участях. Тут есть, однако, какой-то отпечаток Провидения. Сравните, из каких стихий образовалась жизнь и поэзия того и другого, и тогда конец их покажется натуральным последствием и заключением. Карамзин и Жуковский: в последнем отразилась жизнь первого, равно как в Лермонтове отразился Пушкин. Это может подать повод ко многим размышлениям. - Я говорю, что в нашу поэзию стреляют удачнее, чем в Лудвига-Филиппа: вот второй раз, что не дают промаха. <...>

    Для некоторых любить отечество - значит дорожить и гордиться Карамзиным, Жуковским, Пушкиным и тому подобными и подобным. Для других любить отечество - значит любить и держаться Бенкендорфа, Чернышева, Клейнмихеля и прочих и прочего.

    1847

    15 августа. <...> Наше время, против которого нынешнее протестует, дало, однако же, России 12-й год, Карамзина, Жуковского, Державина, Пушкина. Увидим, что даст нынешнее. <...>

    1851

    29 апреля. <...> Жуковский в письме к Плетневу говорит: "Хвала света есть русалка, которая щекотаньем своим замучивает хохотом до смерти". <...>

    1854

    16 октября. Швейцария. Веве. <...> На возвратном пути я зашел в Verne искать дом, в котором Жуковский провел одну зиму. И эта попытка была удачнее. Он жил в доме Pillivet, который теперь хозяином того же дома. Первый дом на левой руке, когда идешь из Веве. Он тут с семейством Рейтерна провел зиму 1831 на 1832 год. Тут делали ему операцию (кажется, лозаннский лекарь), чтобы остановить его геморроидальное кровотечение, угрожавшее ему водяною болезнью. Помню, как выехал он больной из Петербурга. Опухший, лицо было как налитое, желто-воскового цвета. Хозяин сказал мне, что у него долго хранилась в шкапе доска, на которой написано было что-то по-русски рукою Жуковского, и что выпросила себе эту доску великая княгиня Анна Федоровна. Полно, она ли? Не Елена Павловна ли или Мария Николаевна! В Женеве разыщу. В этом доме Жуковский, вероятно, часто держал на коленях своих маленькую девочку6 память Руссо. Жуковский был очищенный Руссо. Как Руссо, и он на шестом десятилетии жизни испытал всю силу романической страсти; но, впрочем, это была не страсть, и особенно же не романтическая, а такое светлое сочувствие, которое освятилось таинством брака. Я был в Verne 10 октября 1854 года, но не видал комнаты, в которой жил Жуковский: жильца-англичанина не было дома, и комната была заперта ключом. <...>

    ИЗ СЕДЬМОЙ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ

    (дополнение)

    1828

    <...> Пушкин уверял, что обвинение в развратной жизни моей в Петерб<урге> не иначе можно вывести как из вечеринки, которую давал нам Филимонов и на которой были Пушкин и Жуковский и другие. Филимонов жил тогда черт знает в каком захолустье, в деревянной лачуге, точно похожей на бордель. Мы просидели у Филимонова до утра. Полиции было донесено, вероятно на основании подозрительности дома Филимонова, что я провел ночь у девок1. - Вслед за перепискою Голицына, Жуковский вступился за меня, рыцарским пером воевал за меня с Бенкендорфом, несколько раз объяснялся с государем2. <...>

    1829

    5-го августа. "В любви я знал одни мученья"3.

    Какая же тут любовь, спросят, когда не за что любить? Спросите разрешения загадки этой у строителя сердца человеческого. За что любим мы с нежностию, с пристрастием брата недостойного, сына, за которого часто краснеем? Собственность - свойство не только в физическом, но и в нравственном, не только в положительном, но и в отвлеченном отношении действует над нами какою-то талисманною силою.

    ИЗ СТАТЬИ

    "ЖУКОВСКИЙ. - ПУШКИН. - О НОВОЙ ПИИТИКЕ БАСЕН"

    В Пушкине нет ничего Жуковского, но между тем Пушкин есть следствие Жуковского12, желающих ввести их в ссору и тяжбу - с тем, чтобы поживиться насчет той и другой, как обыкновенно водится в тяжбах.

    С удовольствием повторяем здесь выражение самого Пушкина об уважении, которое нынешнее поколение поэтов должно иметь к Жуковскому, и о мнении его относительно тех, кои забывают его заслуги: дитя не должно кусать груди своей кормилицы3. Эти слова приносят честь Пушкину как автору и человеку!

    (По материалам Остафъевского архива князей Вяземских)

    П. А. Вяземский - А. И. Тургеневу

    24 августа 1818. <...> Присылай мне стихов Жуковского: этот магнит приподымает меня немного с земли. <...>

    Что делает Жуковский? Я сегодня читал его целое утро и наслаждался "Аббадоною"1. Вообще главный его недостаток есть однообразие выкроек, форм, оборотов, а главное достоинство - выкапывать сокровеннейшие пружины сердца и двигать их. C'est le poète de la passion, то есть страдания. Он бренчит на распятии: лавровый венец его - венец терновый, и читателя своего не привязывает он к себе, а точно прибивает гвоздями, вколачивающимися в душу. <...>

    14 мая 1819. <...> Я намерен подписать под портретом Жуковского: "Бренчит на распятии". <...>

    П. А. Вяземский - А. И. Тургеневу

    7 августа 1819. <...> <...> Как можно быть поэтом по заказу? Стихотворцем - так, я понимаю; но чувствовать живо, дать языку души такую верность, когда говоришь за другую душу, и еще порфирородную, я постигнуть этого не могу! Знаешь ли, что в Жуковском вернейшая примета его чародействия? - Способность, с которою он себя, то есть поэзию, переносит во все недоступные места. Для него дворец преобразовывается в какую-то святыню, все скверное очищается пред ним; он говорит помазанным слушателям: "Хорошо, я буду говорить вам, но по-своему", и эти помазанные его слушают. Возьми его "Славянку", стихи к великой княгине на рождение, стихи на смерть другой2. Он после этого точно может с Шиллером сказать:

    И мертвое отзывом стало
    Пылающей души моей3.

    "Цветок"4 <...> Что вы ни думали бы, а Жуковский вас переживет. Пускай язык наш и изменится, некоторые цветки его не повянут. Стихотворные красоты языка могут со временем поблекнуть, поэтические - всегда свежи, всегда душисты. <...>

    А. И. Тургенев - П. А. Вяземскому

    13 августа 1819. <...> Я восхищался уродливым произведением Байрона: "Манфред", трагедия. Жуковский хочет выкрасть из нее лучшее5. Между тем и "Орлеанская - - --"6 <...>

    П. А. Вяземский - А. И. Тургеневу

    15 августа 1819. <...> Есть много забавного и поэтического в стихах Жуковского, но мало создания: надобно было бы накормить вымыслами, а то как-то голо и худощаво, тем более что длинно, даже и чувства мало. <...>

    Конец августа. <...> Я и не знал, что Жуковский ее ["Орлеанскую деву"] переводит. Я предпочел бы "Вильгельма Телля"7: можно его прекрасно орусачить. <...>

    А. И. Тургенев - П. А. Вяземскому

    2 сентября 1819. <...> Нас для него [Жуковского] не много; ибо многие знают его только по таланту, От себя одного я, может быть, бы этого не сказал; или, быть может, сказал бы, ибо надобно поверить временем показания чувства; а с ним я давно живу и чувствую, чувствую и живу, и он знает, что меня мороз Зимнего дворца не прохватит. <...>

    П. А. Вяземский - А. И. Тургеневу

    5 сентября 1819. <...> Жуковский слишком уже мистицизмует, то есть - слишком часто обманываться не надобно: под этим туманом не таится свет мысли. Хорошо временем затеряться в этой глуши беспредельной, но засесть в ней и на чистую равнину не выходить напоказ - подозрительно. Он так наладил одну песню, что я, который обожаю мистицизм поэзии, начинаю уже уставать. Стихи хороши, много счастливых выражений, но все один склад: везде выглядывает ухо и звезда Лабзина8. Поэт должен выливать свою душу в разнообразных сосудах. Жуковский более других должен остерегаться от однообразия: он страх как легко привыкает.

    11 октября 1819. <...> Я все это время купаюсь в пучине поэзии: читаю и перечитываю лорда Байрона, разумеется, в бледных выписках французских. Что за скала, из коей бьет море поэзии! Как Жуковский не черпает тут жизни, коей стало бы на целое поколение поэтов. <...> Но как Жуковскому, знающему язык англичан, а еще тверже язык Байрона, как ему не броситься на эту добычу! <...>

    А. И. Тургенев - П. А. Вяземскому

    <...> Ты проповедуешь нам Байрона, которого мы все лето читали9. Жуковский им бредит и им питается. В планах его много переводов из Байрона. <...>

    П. А. Вяземский - А. И. Тургеневу

    7 ноября 1819. <...> Дай Бог, чтобы Жуковский впился в Байрона. Но Байрону подражать не можно: переводи его буквально или не принимайся. В нем именно что и есть образцового, то его безобразность. Передай все дикие крики его сердца; не подливай масла в яд, который он иногда из себя выбрасывает, беснуйся, как и он, в поэтическом исступлении. Я боюсь за Жуковского: он станет девствовать, а никто не в силах, как он, выразить Байрона. Пускай начнет с четвертой песни "Пилигрима"10; но только слово в слово, или я читать не буду. Передай ему все это. <...>

    12 декабря 1820. <...> Жуковский тоже Дон-Кишот в своем роде. Он помешался на душевное и говорит с душами в Аничковском дворце, где души никогда и не водилось. Ему нужно непременно бы иметь при себе Санхо, например меня, который ворочал бы его иногда на землю и носом притыкал его к житейскому. Как Жуковский набил руку на душу, чертей и луну, так я набил ее на либеральные блестки. <...>

    А. И. Тургенев - П. А. Вяземскому

    <...> Ты себя не обидел в параллели с Жуковским и Батюшковым, но есть и справедливое нечто. Только не надобно на Жуковского смотреть из одной только точки зрения, с которой ты на него смотришь, - гражданского песнопевца. У него все для души: душа его в таланте его и талант в душе. Лишь бы она только не выдохнулась. Но ее бережет дружба, самая нежная и для тебя невидимая. Я ее узнал, и все мои надежды на Жуковского оживают. В нем еще будет прок. Он не пропадет ни для друзей, ни для России. Вчера я послал к нему твое к нему послание, подражание Буало11. <...>

    25 февраля 1821. <...> И конечно, у Жуковского всё душа и всё для души. Но душа, свидетельница настоящих событий, видя эшафоты, которые громоздят для убиения народов, для зарезания свободы, не должна и не может теряться в идеальности Аркадии. Шиллер гремел в пользу притесненных; Байрон, который носится в облаках, спускается на землю, чтобы грянуть негодованием в притеснителей, и краски его романтизма часто сливаются с красками политическими. Делать теперь нечего. Поэту должно искать иногда вдохновения в газетах. Прежде поэты терялись в метафизике; теперь чудесное, сей великий помощник поэзии, на земле. Парнас - в Лайбахе12<...>

    11 июня 1824. <...> Неужели Жуковский не воспоет Байрона? Какого же еще ждать ему вдохновения? Эта смерть, как солнце, должна ударить в гений его окаменевший и пробудить в нем спящие звуки! Или дело конченое? Пусть же он просится в камер-юнкеры или в вице-губернаторы! <...>

    27 октября 1824. <...> Где этот "Courrier de Londres", из которого выписаны статьи о Дмитриеве и Жуковском. Между нами: скажи Жуковскому, чтобы он не очень спесивился европейской известностью своею. <...>

    <...> Русская веселость, например веселость Алексея Орлова и тому подобная, застывает под русским пером. Форма убивает дух. Один Жуковский может хохотать на бумаге и обдавать смехом других, да и то в одних стенах "Арзамаса". <...>

    14 февраля 1836. <...> Жуковский перекладывает на русские гексаметры "Ундину". Я браню, что не стихами с рифмами; что он Ундину сажает в озеро, а ей надобно резвиться, плескаться, журчать в сребристой речке. <...>

    А. И. Тургенев - П. А. Вяземскому

    <...> С Жуковским провел я несколько приятных, задушевных минут, но только минут; они повеяли на меня прежним сердечным счастием, прежнею сердечною дружбою. Этому способствовал и его новый перевод Греевой элегии гекзаметрами, которую он продиктовал мне и подарил оригинал руки его, на английском оригинале написанный. Я почти прослезился, когда он сказал мне, что так как первый посвящен был брату Андрею, то второй, чрез сорок лет, хочет он посвятить мне. Мы пережили многое и многих, но не дружбу: она неприкосновенна, по крайней мере в моей душе, и, выше мнений и отношений враждебного света, недоступна никакому постороннему влиянию. <...> Перевод Жуковского гекзаметрами сначала как-то мне не очень нравился, ибо мешал воспоминанию прежних стихов, кои казались мне почти совершенством перевода; но Жуковский сам указал мне на разницу в двух переводах, и я должен признать в последнем более простоты, возвышенности, натуральности и, следовательно, верности. Les vers à retenir также удачнее переведены, и как-то этого рода чувства лучше ложатся в гекзаметры, чем в прежний размер, коего назвать не умею.

    8/20 сентября 1844. Франкфурт-на-Майне. <...> Слушаю "Одиссею" Жуковского. Простота высокая и свежесть запаха древности так и наполняет душу! Что за колдун Жуковский! Знает по-гречески меньше Оленина, а угадывает и выражает Гомера лучше Фосса. Все стройно и плавно и в изящном вкусе, как и распределение и уборка кабинета, салона его. Стихи текут спокойно, как Гвадалквивир, отражая гений Гомера и душу Жуковского. <...>

    Комментарии

    "Арзамас", друг Жуковского. Дружеские отношения между поэтами начинают складываться в 1807--1808 гг. и продолжаются до самой смерти Жуковского. Первый этап этих отношений (1807--1815) характеризуется интенсивным обменом стихотворными посланиями, которые и выполняли роль дружеской переписки, и способствовали выработке принципов школы "гармонической точности" (Гинзбург Л. Я. О лирике. Л., 1974. С. 34--36). "Брат, твоя дружба есть для меня великая драгоценность, и во многие минуты мысль об ней для меня ободрительна", - писал Жуковский 19 сентября 1815 г. (Изд. Семенко, т. 4, с. 565).

    "Арзамаса" и арзамасского братства (1815--1818) - новая страница их дружеских и творческих контактов. Поэты - единомышленники в литературной борьбе. Позднее, в статье "По поводу бумаг В. А. Жуковского" (1875), Вяземский заметит: "Мы уже были арзамасцами между собою, когда "Арзамаса" еще и не было. Арзамасское общество служило тогда только оболочкой нашего нравственного братства" (Вяземский, т. 7, 411). Оппозиционно настроенный Вяземский в 1821--1824 гг. нередко критикует Жуковского за односторонность, предлагает ему искать "вдохновение в газетах" (ОА, т, 2, с. 170), но для него бесспорен поэтический масштаб "чародея Жуковского", он защищает его от нападок критиков. В его критических статьях Жуковский стоит в одном ряду с Карамзиным и Пушкиным как носитель нравственных понятий века.

    В 1820--1830-е годы Жуковский и Вяземский рядом в борьбе с торговым направлением в литературе, в утверждении пушкинских принципов. Жуковский вступается за друга в конце января 1829 г., когда Вяземского обвиняют в политической неблагонадежности и в развратном образе жизни. В письме к Николаю I он решительно заявляет: "Благородство истинное, ничем не измененное, было основанием всей его жизни", "Я с ним друг от малолетства..." 198. Оп. 1. Ед. хр. 35. Л. 56). Действенный гуманизм Жуковского не мог не вызвать уважения Вяземского, который говорил: "У тебя тройным булатом грудь вооружена, когда нужно идти грудью на приступ для доброго дела" (РА. 1900. No 3. Стб. 3852). Гибель Пушкина, деятельность в Совр., общие утраты сблизили поэтов.

    "проникновенный реквием временам давно прошедшим, временам литературного братства, навсегда оставившего свой след в истории "золотого века" русской литературы" (ПВЖ, с. 38. Вступ. статья М. И. Гиллельсона).

    Вяземский не оставил связных и подробных воспоминаний о Жуковском, хотя внутренне готовился к этому, систематизируя материалы своего архива, публикуя извлечения из своих бумаг. В письмах к издателю "Русского архива" П. И. Бартеневу от 1876 г. он дает комментарий к различным фактам биографии Жуковского, восстанавливает имена на месте "загадочных звездочек", провоцирует еще живых друзей Жуковского (например, А. П. Зонтаг) на создание мемуаров. Наконец, в записях под общим названием "Старая записная книжка", которая предназначалась для публикации в РА, он вновь и вновь возвращается к эпизодам из жизни Жуковского, к оценке его личности. Так создается в 1870-е годы своеобразная мозаика воспоминаний Вяземского о Жуковском, в которых сквозь отрывочность, сквозь одно слово, одну строку возникает "полный образ, весь человек, все минувшее".

    (Два письма к издателю "Русского архива")

    (Стр. 187)

    Вяземский, т. 7, с. 405--407, 411--416, 419--421, 423--424.

    1 РА П. И. Бартеневу. В номере, о котором идет речь (РА. 1875. Кн. 11. С. 317--375), были напечатаны письма к Жуковскому Ф. Гизо, А. И. Тургенева, К. Н. Батюшкова и др.

    2 Где прежний я, цветущий, жизнью полный? -- цитата из послания Жуковского "Тургеневу, в ответ на его письмо" (1813), в которой Вяземский заменил местоимение "ты" на "я".

    3 -- Речь идет в этом письме о стих. П. А. Вяземского "К подруге" (1815).

    4 ... из куплетов, сочиненных Д. В. Дашковым. -- Имеется в виду кантата "Венчание Шутовского" (Гимн на голос: de Buhamel), которая распевалась арзамасцами на их дружеских собраниях и пирушках (см.: Эпиграмма и сатира: Из истории литературной борьбы XIX века / Сост. В. Орлов. М.; Л.: Academia, 1931. Т. 1. С. 95--97).

    5 Это празднество происходило в доме А. П. Буниной (РА.

    6 Подробнее обстоятельства итого дела см.: Дубровин, с. 47--94. Об отношениях Жуковского и Н. И. Тургенева см.: БЖ, ч. 1, с. 472--482.

    7 "Запиской о Н. И. Тургеневе" занимала важное место в общественном развитии Жуковского. В архиве поэта (ЦГАЛИ. Ф. 198. Оп. 1. Ед. хр. 35) сохранились многочисленные ее черновые варианты, где Жуковский ищет тон, аргументы для оправдания декабриста перед Николаем I.

    ЖУКОВСКИЙ В ПАРИЖЕ. 1827 ГОД. МАЙ. ИЮНЬ

    (Стр. 193)

    т. 7, с. 470--484.

    1 Точно время пребывания Жуковского в Париже определяется на основании рукописи его парижского дневника (ЦГАЛИ. Ф. 198. Оп. 1. Ед. хр. 35. Лл. 1--10 об.): 11/23 мая - 28 июня/10 июля 1827 г.

    2 "В конце апреля отправлюсь в Париж, также для покупки французских книг и в то же время, чтобы сказать самому себе: я видел Париж" (УС, с. 45).

    3 Таблицы занимали особое место в педагогической деятельности Жуковского. В "Проекте плана учения наследника" Жуковский пишет: "Нужно будет гравировать или литографировать карты и таблицы по мере того, как они будут составляться" (Изд. Архангельского, т. 10, с. 13). Этой стороне педагогической деятельности Жуковского посвятил специальную статью "Об исторических таблицах Жуковского" А. А. Краевский 1836. No 6). В библиотеке Жуковского сохранился отдельный оттиск этого сочинения (Описание, No 185).

    4 Поэзия есть добродетель! "К кн. Вяземскому и В. Л. Пушкину" (1814).

    5 Подробнее см. раздел "А. И. Тургенев" в наст. изд.

    6 В парижском дневнике есть следующая запись: "20/1 пятница [мая 1827]. Кончина Сергея"; "В понедельник [т. е. 23 мая/4 июня] похоронили Сергея <...> на кладбище Реr La Chaise" (ЦГАЛИ. Ф. 198. Оп. 1. Ед. хр. 35. Л. 3 об.).

    7 "Я нахожусь теперь в Дрездене, где намерен провести всю зиму. К счастью, я нашел здесь моих друзей - Тургеневых, с которыми я живу вместе, и мне кажется, будто я не покидал Петербурга: в такой степени я вернулся к моему обычному образу жизни" (Изд. Ефремова, т. 6, с. 273).

    8 "Белева мирный житель" -- цитата из послания К. Н. Батюшкова "К Ж<уковско>му" (1812). Этот стих применил позднее к Жуковскому П. А. Вяземский в своем послании "К Батюшкову" (1816).

    9 "очень интересным человеком", "одним из тех ученый, которых ценишь больше, познакомившись ближе" (Изд. Ефремова, т. 6, с. 513), см.: Янушкевич А. С. Этапы и проблемы творческой эволюции В. А. Жуковского. Томск, 1985. С. 173--176.

    10 подробно в письмах к Вяземскому писал А. И. Тургенев (Тургенев, с. 93--95).

    11 О переводе этой трагедии С. И. Висковатовым Жуковский написал специальную статью "Радамист и Зенобия" (ВЕ. 1810. Ч. 54, No 22. С. 102--120).

    12 "Московские записки" (ВЕ. 1809. Ч. 48, No 22--23). Подробнее см.: Эстетика и критика, с. 395--396.

    13 Оросман, Ипполит, Орест "Заира" Ф. -М. Вольтера, "Фед-ра" Ж. Расина, "Электра" (к сюжету этой трагедии обращались многие драматурги, в том числе П. -Ж. Кребийон и Ф. -М. Вольтер).

    14 "Меропа" -- трагедия Ф. -М. Вольтера.

    15 Меткое слово Ф. И. Тютчева о В. П. Титове, отличавшемся особой методичностью (РА. 1892. Т. 1, No 1. С. 90).

    16

    ИЗ СТАТЬИ "ХАРАКТЕРИСТИЧЕСКИЕ ЗАМЕТКИ И ВОСПОМИНАНИЕ

    О ГРАФЕ РОСТОПЧИНЕ"

    (Стр. 203)

    Вяземский,

    1 Репутация Жуковского-якобинца была устойчива. Так, Зейдлиц, рассказывая о деяниях Жуковского по освобождению своих крепостных в 1821--1822 гг., замечает: "Вот поступки, которые заслужили ему в ту пору в высших кругах общества название страшного либерала, якобинца" (Зейдлиц, с. 125).

    ИЗ "ОБЪЯСНЕНИЙ К ПИСЬМАМ ЖУКОВСКОГО"

    Выдержки из старых бумаг Остафьевского архива. М., 1867. С. 151--153.

    1 На этой почте все в стихах... -- цитата из "Послания к кн. Вяземскому и В. Л. Пушкину" (1814).

    2 Имеется в виду публикация в РА "Посланий к кн. Вяземскому и В. Л. Пушкину" и стих. "К кн. Вяземскому" ("Благодарю, мой друг, тебя за доставленье...") - оригинальных образцов арзамасской критики.

    3 Поэма "Агасфер. Странствующий жид" создавалась во 2-й половине 1851 и начале 1852 г. Текст записан под диктовку поэта, утратившего к этому времени зрение. Сам Жуковский называл ее своей "лебединой песней".

    4 Поэтическая переписка Жуковского с Плещеевым относится к 1812--1813 гг. См.: Изд. Архангельского, т. 2, с. 19; а также: История одной жизни: А. А. Воейкова // Светлана. Т. 2. С. 111--115.

    5 Имеется в виду "Послание к Александру Алексеевичу Плещееву" ("Мой друг! вступая в шумный свет..."), написанное в 1794 г. Плещеев был по протасовской линии одновременно родственником и Карамзина, и Жуковского (УС, родословные таблицы).

    6 ... в Орловской деревне.

    7 См. пародийную "Коловратно-курьезную сцену между господином Леандром, Пальясом и важным господином доктором", написанную около 1810--1811 гг. Впервые напечатано в Изд. Архангельского, т. 1, с. 94--97.

    8 Следы этого произведения не обнаружены, но можно предполагать, что и оно имело пародийный характер. "Груздочкин-траголюб" - так назван в послании "К Воейкову" переводчик и автор трагедий А. Н. Грузинцев.

    9 "веселая шутка во всю жизнь составляла принадлежность его необычайно доброго и уживчивого характера" (РА. 1864. No 10. Стб. 1005). Стихи сохранились в архиве Елагиных-Киреевских и были переданы его владельцами для публикации.

    ИЗ "СТАРОЙ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ"

    (Стр. 206)

    Вяземский,

    1 См. примеч. 12 к разделу "Жуковский в Париже".

    2 Эти воспоминания Вяземского перекликаются с воспоминаниями СП. Жихарева в наст. изд.

    3 Ср.: "... она положила руку на мою и произнесла: "Клопшток!"" (Гете И. -В.

    4 Лотта имеет в виду известную оду немецкого поэта Ф. Клопштока "Весеннее празднество".

    5 ... в старом русском переводе романа... - Подобное недоразумение встречается в двух первых переводах "Вертера": Ф. Галченкова (1781) и И. Виноградова (1798). Об этом см.: Жирмунский В. М.

    6 Имеются в виду "Мысли и замечания" - сборник прозаических произведений нравственно-философского, общественного характера. При жизни Жуковского напечатаны не были. Сохранившиеся черновые варианты книги свидетельствуют о резкости оценок Жуковским общественного состояния России (РНБ. Ф. 286. Оп. 1. Ед. хр. 50).

    ИЗ "ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК"

    1 ... о бездействии Д. -- Имеется в виду Д. В. Дашков, бездействием которого в это же время был недоволен и А. И. Тургенев.

    2 Записи от 24 июня и 6 июля 1830 г. перекликаются с рассуждениями в "Старой записной книжке".

    3 ... два спора... за Бордо и Орлеанского. "Генрих V", "Бордо" - кандидат легитимистов), и Орлеанский герцог, Фердинанд, - французский наследный принц. Разговоры и споры о них продолжались в течение всего 1830 г. Так, А. И. Тургенев записывает в "Дневнике" 11 декабря: "К Пушкину. <...> Говорили <...> о Франции (зачем отстранили Бордо)" (А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1985. Т. 2. С. 30).

    4 ... видеть поэзию в бомбах, в палисадах. -- Вяземский намекает на две строфы из "Русской песни на взятие Варшавы":

    Чу! как пламенные тромбы,
    Поднялися и летят

    На кипящий бунтом град.
    . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
    Что нам ваши палисады - и т. д.

    5 В 1831 г. вышла брошюра, содержащая стих. Пушкина "Клеветникам России" и "Русскую песнь на взятие Варшавы" Жуковского. Взятие Варшавы было одновременно подавлением польского восстания 1831 г. Отношение к этим событиям было различным в русском обществе.

    8

    ИЗ СЕДЬМОЙ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ (ДОПОЛНЕНИЕ)

    (Стр. 214)

    Вяземский П. А. Записные книжки (1813--1848). М., 1963. С. 87.

    1 (Пушкин, т. 14, с. 37--38).

    2 В том же письме Пушкин сообщает: "Был я у Жуковского. Он принимает в тебе живое, горячее участие, арзамасское - не придворное. Он было хотел, получив первое известие от тебя, прямо отнестися письмом к государю, но раздумал, и, кажется, прав" (там же). Текст письма Жуковского к Николаю I опубликован в сб.: Проблемы метода и жанра. Томск, 1986. Вып. 13. С. 65--66.

    3 В любви я знал одни мученья "Певец" Жуковского: "Увы! он знал любви одну лишь муку".

    ИЗ СТАТЬИ "ЖУКОВСКИЙ. - ПУШКИН. - О НОВОЙ ПИИТИКЕ БАСЕН"

    (Стр. 215)

    Вяземский, т. 1, с. 183. Впервые: МТ.

    1 25 мая 1825 г. Пушкин писал Вяземскому, комментируя его статью: "Но ты слишком бережешь меня в отношении к Жуковскому. Я не следствие, а точно ученик его и только тем и беру, что не смею сунуться на дорогу его, а бреду проселочной" (Пушкин, т. 13, с. 183).

    2 Статья была полемически направлена против Булгарина, противопоставлявшего поэтов "... Жуковский не первый поэт нашего века, - писал он. - Выше, гораздо выше его Пушкин..." (СО.

    3 Вяземский перефразирует выражение Пушкина из его письма к Рылееву от 25 января 1825 г.: "Зачем кусать нам груди кормилицы нашей? потому что зубки прорезались? Что ни говори, Жуковский имел решительное влияние на дух нашей словесности; к тому же переводной слог его останется всегда образцовым" (Пушкин, т. 13, с. 134).

    ИЗ ПЕРЕПИСКИ С А. И. ТУРГЕНЕВЫМ

    (Стр. 215)

    ОА, т. 1, с. 116, 227, 232, 284--285, 288, 291, 298--299, 304--305, 326--327, 334, 341; т. 2, с. 121, 163, 170--171; т. 3, с. 54, 85--86, 285, 300; т. 4, с. 74--75, 297.

    1 ... наслаждался "Аббадоною". -- Перевод Жуковского из "Мессиады" Клопштока (1814). Впервые: СО. "Аббадону" во втором изд. "Стихотворений В. Жуковского" (СПб., 1818).

    2 Имеются в виду послание "Государыне в. кн. Александре Феодоровне. На рождение в. кн. Александра Николаевича" (1818) и элегия "На кончину ея величества королевы Виртембергской" (1819).

    3 И мертвое отзывом стало... -- цитата из стих. "Мечты" Жуковского, вольного перевода стих. Ф. Шиллера "Идеалы".

    4 Речь идет о стих. "Цветок", подражании романсу Ш. Мильвуа "La fleur".

    5 "Манфреда", см.: БЖ, ч. 2, с. 418--450.

    6 "Орлеанская - - - --"... - Имеется в виду перевод "Орлеанской девы" Ф. Шиллера, законченный Жуковским в 1821 г.

    7 "Вильгельм Телль"

    8 ... ухо и звезда Лабзина -- намек на мистико-масонские увлечения А. Ф. Лабзина, редактора журн. "Сионский вестник".

    9 См. примеч. 5.

    10 "Пилигрим". "Паломничество Чайльд-Гарольда".

    11 ... твое... послание, подражание Буало. -- "К В. А. Жуковскому (подражание сатире П. Депрео)", написанное в августе 1819 г. Стих из него "В боренье с трудностью силач необычайный" неоднократно использовал при оценке поэзии Жуковского А. С. Пушкин.

    12 ... Парнас -- в Лайбахе. для защиты Европы от революций. Говоря о "Парнасе - в Лайбахе", Вяземский призывает Жуковского к общественной активности в поэзии.

    Раздел сайта: